ПОЛУНОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Дом

Дом

До места старинных раскопок добраться, в общем, нетрудно, если знать, как именно добираться. От Сучавы – рейсовым автобусом на Кымпулунг-Молдовенеск. Остановить автобус по требованию, чуть не доезжая Сухи, и подниматься по направлению к Стынишоаре; там ещё был указатель "На Кэлинешть", и если его не своротили, держать курс по его стрелке. Идти не менее получаса. Сначала попадётся россыпь буков, а далее, на склоне, дубрава. От первой поляны свернуть влево – и там уже будет пологая ровная местность, а посреди неё загадочная белая постройка, одна-одинёшенька. Дело в том, что как-то раз здешние места собрался посетить товарищ Чаушеску, и к его приезду буковинское начальство распорядилось построить современную цивилизованную бытовку для чабанов, которые гонят с высокогорных лугов отары. Увидел ли строительство товарищ Чаушеску, о том ничего не известно, но чабанам бытовка в этом месте была совершенно не нужна. А потому осталась она пребывать в состоянии заброшенности. Всё же успели поставить стены, покрыть их крышей, оштукатурить и даже подвести электричество от ближайшей высоковольтной линии, да что в том проку, если электричества эта хибара всё равно не получает!

За него же некому платить.

Когда Мирча с ближайшего склона заприметил эту одноэтажную, сложенную кое-как из бетонных плит коробку, он не поверил, что это отныне – его жильё. Когда подошёл поближе, пришлось поверить. Потому что ничего другого, подходящего под определение жилья, в окрестностях не было.

Ступив на бетонную сглаженную ступеньку, Мирча потянул на себя деревянную, когда-то белую, а теперь в продольных древесных полосах, дверь. Она, туго скрипнув, отворилась.

- Есть кто-нибудь? – вкладывая в голос максимальную уверенность в себе, крикнул Мирча.

Ответом стало жужжание. Несколько мух зелёными сверкающими пулями пронеслись мимо лица и растаяли в бледном от солнца небе. Внутри хранилась волглая тишь. Голые стены. Дух незавершённого строительства. Две комнаты, соединённые пустым дверным проёмом. В дальнем помещении у стены, длинное, мясного серо-лилового с прожилками цвета – что это, труп?! Фу-у, всего лишь матрас… Труп матраса. Ещё одна дверь: санузел. Жаждущие воды краны, надтреснутая раковина. Чёрная дыра в полу, по обе стороны – углубления для ног.

На широкую ногу жили бы тут чабаны!

И повсюду на подоконниках – зашуршавшая от порыва ветра лёгкая мохнатая масса: дохлые мухи. Как они сюда проникли, при закрытых окнах? И зачем? Матрас, что ли, жрать?

Мирча, по-дакийски ругнувшись "Луна мне на голову!", припёр камнем распахнутую настежь дверь, чтобы в помещение проник свежий воздух. Вытащил матрас на солнце и вспорол его отсырелый бок ножом: спасать ватную начинку было бессмысленно, а вот оболочка могла ещё пригодиться. Выложил на пол в дальней комнате свои вещи. И, взвалив опустелую походную сумку на так и не отдохнувшее плечо, двинулся в новое путешествие. В ту сторону, где, если верить карте, предполагались деревни.

Постепенно бетонная коробка приобрела жилой вид. Мирча разгрёб завалы мусора. Начинил сеном матрас, который за время его странствий успел просушиться на солнце. В деревне его приняли недоверчиво, но когда уяснили, что он никакое не начальство, а такой же человек, как и они – наградили не только сухим сеном, но и большим оцинкованным ведром. А в придачу, следуя традициям не угаснувшего в Карпатах гостеприимства, накормили свежеиспечённым домашним хлебом и густым розовеющим молоком, которые были гораздо привлекательнее прихваченной из Бухареста консервированной морской капусты.

"Ещё воды осталось из колодца принести, - хозяйственно прикидывал Мирча. – И приспособить в ванной зеркало: надо же бриться. А то зарасту, как Карл Маркс."

Мирча не любил свою внешность. Из опыта он знал, что некоторым девушкам она почему-то нравится, а с его точки зрения – так ничего хорошего. Особенно досаждали волосы, которые после сна расчёской не продерёшь. Однажды на третьем курсе он, замучась причёсываться, обрился налысо и гордо сносил остроумие одногруппников: "Под Муссолини!" - "Под Черчилля!" - "Насекомые замучили?" - "В армию собрался?" Остроумие в конце концов иссякло – но к тому времени отросли и волосы. Эксперимента он не повторял: надоело видеть ежеутренне в зеркале свой вытянутый череп, оттопыренные, как выяснилось, уши и реализовавший вдруг скрытую ранее заявку на горбатость нос. Просто старался впоследствии стричься покороче. Но волосы росли со скоростью июльских сорняков, и скоро в них снова невозможно становилось воткнуть расчёску.

Мирча недолюбливал свою внешность ещё вот по какой причине. Он не знал, от кого её унаследовал. На мать и деревенскую родню - категорически не похож. А отца в его жизни не было. Даже в той минимальной степени, как у детей разведённых родителей. В свидетельстве о рождении – прочерк. Нуль. Ничто.

До шести лет Мирча жил с мамой. Затем назрел Овидиу Сымботин. Чтобы жениться на маме, он развёлся. Это фатально отразилось бы на его партийной карьере, не будь первая жена венгеркой, у которой брат сбежал в ФРГ, а Мирчина мама – чистокровной олтенской красавицей правильного крестьянского происхождения. Впрочем, с той венгеркой, учительницей музыки, у которой голос и фигура, как у виолончели, хитрый жук Овидиу как-то умудрился сохранить дружбу, и её приглашали на разные семейные торжества, и ходили к ней в гости, и Мирча ещё в седьмом классе водил её дочь Кати в кино. Ударяла в нос апельсиновая шипучка, купленная в буфете. Загорался серо-белым сиянием земной шар – заставка киножурнала, предвещая отчёты о больших урожаях, весёлые чёрно-белые лица колхозников и гневные слова в адрес поджигателей войны. Искоса поглядывая на гладкие Катикины волосы, стекающие раздельными струйками по белому свитеру, Мирча сознавал, что она и её семья совсем не такие, как он, мама и Овидиу Сымботин. Мирча и его близкие были правильнее, но упрощённее, в чём-то грубее… Хотя он не взялся бы определить, в чём заключалась великая сложность Кати по сравнению с ним. В том, что она разговаривала с матерью по-венгерски, а два дня в неделю – и по-английски? В невиданно-серебристой, как океанский лайнер, шариковой ручке, которая выныривала из недр джинсовой сумки? В том, что Кати читала какие-то недоступные Мирче книги, а то книжное море, которое успел прочесть он, с её точки зрения – "так-кой ботанизм"? В радиопередачах, на которые она таинственно намекала?

Слово "диссиденты" тогда ещё и не дремало в его полудетском мозгу…

Попутно он истекал чувством вины из-за того, что, сам того не желая, отнял у девочки отца. А девочка беззастенчиво этим пользовалась, предоставляя ему в одиночку отдуваться за их совместные опоздания и проделки, в которые сама же его и втравливала. Но даже это он считал нормальным. Естественным со стороны Кати. Если кто-то из одноклассников видел их вместе и задавал вопросы, отвечал: "Сестра". Ну, сестра и сестра, может, двоюродная. Мало ли какие сёстры бывают.

По неведомому отцу Мирча не тосковал. Он, в общем, не успел ощутить себя безотцовщиной: в детском саду недокомплект родителей ничего не значил, главную роль играла мама, а когда он пошёл в школу, имелся уже Овидиу, который оказался замечательным отчимом. Приносил из взрослой библиотеки книги, которые больше было негде взять. С энтузиазмом поучаствовал в разведении аквариумных рыбок, и если гуппи передохли, в том не его вина. Выдержал серьёзный разговор с мамой, чтобы она разрешила Мирче секцию фехтования… А настоящий отец? Если за столько лет не объявился, значит, его всё равно что нет. Стоит ли страдать о том, чего нет, когда вокруг столько всего, что есть?

Когда вдруг, откуда ни возьмись, случилось это лето – тринадцатое в его жизни. Мама взяла его с собой в деревню. Обычно они туда ездили всей семьёй, но в тот раз Овидиу не поехал: конец квартала, срочный отчёт по партийной линии или карьерные игры, что-то такое, в общем и целом, без него не обойтись, пусть, по крайней мере, жена и пасынок повидаются с роднёй, и в этом он никак не имеет права им препятствовать.

Мирча немедленно пошёл встречаться с давними, позапрошлогодними деревенскими друзьями, которые, как оказалось, выросли и потеряли интерес к совместным купаниям в обмелевшей речушке и к игре в футбол, и то, что он тоже потерял к этим занятиям интерес, придавало лету привкус холодящей взрослости. Возвращался в сумерках. Дорога мягко пылила вокруг загорелых, исцарапанных, в белых, но посеревших сандалиях, ног. Пахло отходящей, подвяленной солнцем черешней, играло где-то радио, красный закат дрожал на верхушке трёхскатной сельсоветской крыши, и такая наползала отрадная грусть, что хотелось всё это длить и длить. Жаль, до дома дедушки с бабушкой так близко! Обогнув забор, Мирча бесшумно пробрался с задворок.

Он не собирался прятаться. Просто сзади дома был песок, глушивший шаги. А пройдя несколько шагов, Мирча замер, услышав разговор. Тихий – так секретничают женщины. Одна – мама, другая – её подруга, Дойница, из другой деревни. Мирча её видел от силы раза два, но запомнил благодаря тому, что эта тучная Дойница даже летом мёрзла в серой фуфайке. Непонятно, почему обилие жира её не грело?

Он не собирался подслушивать. Просто услышал:

- Нет, Марга, ты чесслово ненормальная! Уж от кого бы угодно рожать, только не… Да как ты решилась?

Узкая мамина спина половинно – срезанная углом дома - белела в сумраке блузкой. Вот сейчас повернёт своё суховатое, со смуглыми тенями у глаз, лицо – и придётся окаменеть на месте!

- Что же я могла? Тогда ведь уже вышел указ об абортах.

- Да ну тебя – указ! Все как-то устраиваются.

- А вот я – не устроилась. И не жалею. Ни разу не пожалела с того дня, как он родился. Знаешь, хороший мальчик растёт. Не в отца. По дому помогает. Учится на "отлично". Спортом занимается…

Мирча едва удержался, чтоб не фыркнуть. Мама числит в его достижениях фехтование, против которого стояла насмерть!

- С мужем-то твоим ладит?

- Ладят они замечательно.

- Ну, Марга, вытащила ты счастливый билет! Редко среди мужиков такой попадается, чтоб не своего ребёнка принял. А с ним-то, - понизив голос, - ты больше не видалась?

- Откуда же? Он ведь вечно – то здесь, то там. И где его сейчас искать, кто скажет?

- Где бы ни был, главное, от нас подальше.

- Ты права, Дойница. Я иногда думаю: что бы со мной стало, если бы снова встретились? И вот чего боюсь: хоть я давно не девчонка, а чуть окликни он – пойду за ним, куда бы ни позвал.

- Марга, не дури! Откликнется она, видите ли! Радуйся, что муж тебе добрый достался… А получает сколько?

Доверительный разговор переключится на зарплату Овидиу Сымботина, а Мирча, ступая тише, чем в первый раз (когда боишься себя выдать, это даётся труднее), перелез через забор и шумно явился со стороны ворот. Мама с Дойницей уже вовсю обсуждали, где достать шифона на платье, и не удостоили Мирчу вниманием. И он прошёл мимо них как ни в чём не бывало.

Он услышал больше, чем хотел. Но меньше, чем было нужно. Кто его отец? Преступник? Шпион? Сумасшедший? Почему мама не хотела от него рожать? В свои тринадцать Мирча представлял, что матери-одиночке трудно приходится, но тут вроде бы что-то другое… Он пытался поговорить об этом, с разных сторон закидывал удочки, но мама распознавала его подходы издалека и замыкалась в глухую оборону. Немедленно принималась что-то оттирать, мыть посуду или полы, как будто это требовалось сделать прямо сейчас и не было ничего важнее чистоты в доме, и её острые лопатки с неумолимостью сельскохозяйственного механизма двигались под цветастым домашним платьем на стройной, как у девочки-гимнастки, спине.

С того лета отношения Мирчи с Овидиу стали хуже. Не то, чтобы они впрямую поссорились – но пролегла между ними еле заметная рознь, толщиной в волосок. К поступлению в институт волосок стал уже довольно толстым. К пятому курсу отчим и пасынок с трудом выносили друг друга.

Пытаясь впоследствии отследить, как и почему это всё началось, Мирча изначально склонен был винить себя. Он пытался внушить себе, что открытие правды – ну, пусть полуправды – об отце заставило его изменить отношение к Овидиу. В этом была бы хоть какая-то логика… Но нет – вопреки канонам психологии и детективов, первым начал именно отчим! После той летней поездки он встретил их на вокзале, поспешно чмокнул маму, подхватывая сумки, нагружённые деревенскими гостинцами; с Мирчей же едва поздоровался. А вечером ворвался к нему в комнату и почти сразу начал дотошно выспрашивать, готов ли Мирча к новому учебному году, инспектировать его магнитофонные кассеты… Крепкие, красивые пальцы Овидиу Сымботина вертели, исследовали, трепали его любимую музыку, в которую впаялись фехтовальные тренировки и победы, мысли над историческими книгами, самые стыдливые частицы души. А он стоял столбом и смотрел, онемевший. Так до сих пор и не простил себе то, что вскочил, когда отчим вошёл в комнату – и что продолжал стоять, точно школьник перед учителем, не простил тоже.

Должно быть, сказались здесь обстоятельства, Мирче незаметные. Что-то, не имеющее к нему отношения. Что-то между Овидиу и мамой. Допустим, их невидимая для него ссора накануне отъезда. Или, может, Овидиу подозревал, что мама ездила в деревню, чтобы повидаться с Мирчиным отцом. В самом деле, что за детский эгоцентризм – всё сводить к себе!

В их распре не было ничего сугубо семейного – нет, принципиальная рознь, война позиций. Овидиу Сымботин был недоволен англоязычными ксерокопиями, которые читал Мирча, патлатыми певцами, которых он слушал, радиостанциями, которые он ловил – а особенно его друзьями, которые ещё ничем-ничего, а уже туда же, раскачивают лодку страны…

- …и если она из-за таких, как вы, перевернётся – что делать будем? Вы что, не хотите стабильности?

- Вот потому у нас всё стабильно плохо – вечно стабильности хотим.

Фехтование Мирча бросил, но отбивать атаки не разучился.

Когда он поступил в университет, мама радовалась, что он не пойдёт в армию. Сам Мирча против армии ничего не имел. Может, даже лучше в чём-то было бы – подальше от мамы и Овидиу Сымботина на целых два года. А тут – вместе с ними – гарантированно на пять лет. Потому что – куда же он от них денется?

Правда, университет позволял изыскать средства. За кого-то состряпать реферат, кому-то составить список литературы для диссертации – небесплатно. Были и другие источники дохода, связанные с физической силой, на которую Мирча не жаловался: не все отличники – хилые очкарики… Но на съём жилья не хватало.

Правда, можно было зависнуть у однокурсников в общежитии. Перекантоваться на явочных новодакийских квартирах, где никто не считал приходящих, уходящих и желающих переночевать. Съездить на археологическую практику, в конце концов! Но практика рано или поздно кончалась. Комендант общежития вспоминал о своих обязанностях. У друзей-подпольщиков угнетало количество желающих поделиться мировоззрением и выпивкой. И Мирча, нехотя собирая книги, возвращался в квартиру, где только и мог жить и склоняться над учебниками. И нарываться на неодобрительные замечания, что он снова не помыл полы, не купил хлеба, не проветрил комнату, чего-то ещё не сделал, пренебрёг, недоучёл…

В середине февраля одной ночью Мирча никак не мог уснуть, долго ворочался, наконец лёг лицом к стене. За стеной гомонил приглушённый разговор. Вот вырвалось, чуть громче: "Совсем стал шальной после этой дурацкой революции… От кого ты только родила этакое чудо?" - услышал Мирча и не выдержал. Вскочил, отбросил одеяло. Схватил брюки, но решил, что в темноте всё равно, и не стал их надевать. Добежал до двери, вдохнул, выдохнул. Вернулся и надел всё-таки брюки. Постучался в родительскую спальню. Откликнулись раздражённо. Открыв дверь, он постоял, не включая свет. Разглядеть лица матери и отчима в темноте было нельзя, но он не сомневался в том, что выражение их - общее. И – неласковое.

Ну – всё равно! И он сказал им то, что должен был сообщить при других обстоятельствах.

– Дорогие родители! Забыл оповестить вас днём... Остаться в аспирантуре нашего университета не получится. Зато профессор дала мне рекомендацию на место при музее на севере страны. Это всё, железно. Так что в июле, после госов, поеду на Буковину. В дакийский город Суцидава.

Он ждал, что мама что-то ещё скажет – Сучава, это ведь город её юности… Но нет, она промолчала.

Сидя на крыльце полностью отдельного, пусть даже временного и убогого, жилья, Мирча воспроизводил в уме это молчание. Подбрасывал его в небо, катал в ладонях. Порой молчание матери несло осуждение. Но порой в нём высвечивалась трепетная женская надежда… На то, что человек, рождённый в результате запрета на аборты, найдёт своего отца, или на то, что не найдёт – Мирча разглядеть не мог.

Однако зачем-то, уезжая, он изъял из семейного альбома в синей дерматиновой обложке одну фотографию. Она запечатлела студенческую группу – сплошь девушки, объединённые, как сёстры, тотальной неулыбчивостью и чёрно-белостью. Сзади на снимке простым карандашом кто-то старательным округлым почерком начертал имена и фамилии – в том же порядке, в котором студентки техникума располагались на снимке. Эти девушки (ныне, скорее всего, мамочки и тётушки) способны были помнить отличницу Маргариту Кордеску – самую тоненькую, самую высокую и самую красивую из них, которая внезапно бросила техникум, не захотев даже взять академический отпуск – должно быть, что не хотела терпеть взгляды, которые стали бы бросать менее красивые и менее умные соученицы на её быстро растущий живот… И если даже предположения относительно того, от кого забеременела студентка Кордеску, различались – кто-то ведь должен это знать? Прошло всего лишь двадцать пять лет – для исторической истины не срок!

twitter.com facebook.com vkontakte.ru ya.ru myspace.com digg.com blogger.com liveinternet.ru livejournal.ru memori.ru google.com del.icio.us
Оставьте комментарий!

Комментарий будет опубликован после проверки

Имя и сайт используются только при регистрации

(обязательно)