ГОЛЕМ
Скопасис и Золта

Скопасис и Золта

Пастушество – дело святое.

– Овцы, овечки!

Не в храме, а все же на горах – ближе к небу. Овцами засеяно небо, звёздами –земля. Отара сгрудилась, жует травку: шерсть до земли, под шерстью копытца ровные. Месяц в небе рогами качает. Берегись волков! Ну да ничего: у пастуха собака с жёлтыми глазами, палка тяжелее елового ствола. Пускай не зарится серый: не достанется ему ни барана, ни ярки. Пастух носит шкуру мехом наружу, плечи его шире первозданного камня. Распростёр кожух, всех ягнят укрыл – ни один злодей не подступится. Побоится. Пастух оградит.

У Скопасиса в родне были элланон и скитон. В той родне, откуда его перевезли однажды через реку. Потому что за рекой, через два леса в горах, в семье, богатой овечьими отарами, нужен был долгожданный ребенок, да, нужен мальчик. Вода плескалась под вёслами; он, запелёнутый в праздничные ткани, лежал на чьих-то коленях. Обернули его в расшитое красными нитями полотенце и передали через окно в тепло и дым нового очага. Ребенок заплакал. Очаг улыбнулся. Новая мать завернула в то же полотенце три монеты с вычеканенными кабаньими головами и пригоршню золотого песка. И через небо в окне соприкоснулись две белые руки – новая мать передала прежней плату за то, что заботилась о её сыне, не ею рождённом, до той поры, с которой новые родители начнут растить его.

Когда взяли его новые отец с матерью, был Скопасис очень мал – и был такой же, как все другие маленькие. А как стал подрастать, обнаружилось неладное. Не играет он на улице с детьми. Не может повторить ни одной песни. Не понимает ни сказок, ни иносказаний. Первое слово только в пять лет выговорил – да и тут радоваться нечему: говорит, словно с набитым ртом, так что не каждому разобрать.

– Давай его в лес занесём и там оставим, – предлагали дядья. Но мать протянула руку ладонью вперёд – заграждающе.

– Не дам! Пусть живёт, какой есть.

Как же не любить ей того, кто совершил чудо: своим младенческим плачем, своим дыханьем принёс её пустовавшему чреву плодородие? Не прошло двух лет – стало два брата. Бок о бок спали, локоть о локоть на деревья лазили, вместе таскали у матери масло, чтобы разделить между собою по-братски. А выросли разные, как омела и дубовая ветка из одного ствола.

Скопасис вечно возле овец или на дворе, как собака. Не по нему крыша и очаг. Во всю жизнь не притронулся к мясу. Не может видеть крови: как станут свиней или баранов резать, вечно убегает и прячется. Его пища – молоко и сыр. Слова, точно камни в зобу у птицы. Зато из отары, что он стережёт, никогда ни одной овцы не пропало. Если захворает у кого ягнёнок или дитя – несут Скопасису, чтобы положил руку на горячую маленькую слипшуюся голову, и всё прошло.

Диэгис на горах поверху с луком за оленем. Быстр и спор. Руки его легко мастерят всё, что пожелается. Его песен заслушивается всё селение.

Разные, а не ссорятся. Ссорятся ведь, когда что-то поделить не могут, а что делить брату с братом? Всё равно, что с собственной рукой или ногой. Не завидует Скопасис Диэгису, что говорит бойко и метко. Не завидует Диэгис Скопасису, что мать называет его "сын, не мною рождённый" – а ведь это именование для богатыря! Чем пользуется один, тем и другой. Что гордость для одного, то и для другого. Ведь они – братья! Чего ж тут делить?

Пока братья росли, мир казался им большим-пребольшим. А повзрослели – стало селение как селение. Так же, как и в других местах, сеют хлеб и встречают зори вечерние и утренние, собирают в лесу ягоды, делают овечий сыр. Двери затворяют неплотно: вдруг понадобится войти незнакомому гостю, чьи силы истощил долгий путь? Ограды тонкие, все видно насквозь: у кого овца окотилась или повредила копыто. У кого свежая лепешка положена в том углу, где зарыт в горшочках пепел предков. У кого во дворе распустилось дерево, непозволенно-яркое: пока росло, было незаметным, а тут вдруг вспыхнуло белыми цветами – и больно глазам, и боязно потерять эту боль…

***

Дерево при ограде. Бежит ручьями дождь. А ты, красавица, стоишь босая. Видно, хочешь, чтобы дождик тебя полил как следует, чтобы ты ещё выросла. Только куда же тебе расти, Золта? Не мужчина ведь ты, а женщина! Подрастёшь ещё на две головы – не найдётся в селении дома, куда бы тебя взяли замуж. Может, хочешь, чтобы косы стали длиннее? Да куда еще длиннее – по земле ведь станут волочиться! Сама на них наступишь, запутаешься, упадешь.

– Скопасис, видишь – в тучах резвится Гебелейзис чешуехвостый. Что же ты не вынесешь из дома лук и стрелы? Не стреляешь в тучи, чтобы дождь кончился? Защищай меня!

Он защитил бы Золту. Невелик труд забежать в дом, снять колчан и лук со столба. Сумел бы и попасть в пятки Гебелейзису – это легко, Гебелейзис сейчас свесил вниз тяжелые ноги и шевелит пальцами. Хоть Гебелейзис с крыльями и в чешуе, но пятки у него мягкие. А вдруг и вправду попадёт? Гебелейзис ухватится за раненую пятку, станет реветь, кататься по облакам, а кто ему на небе вытащит стрелу? – наконечник-то зазубренный! Поранит – чем ему исцелиться? На облаках ведь не растут целебные травы: ничего, кроме молний, не растёт.

Объяснил бы всё это Золте, да как объяснить, если слова неподъёмны? Стоит, вздыхает.

Золта хохочет.

– Да, я смотрю, верно про тебя люди говорят: Скопасис всякую скотину жалеет, хоть овцу, хоть Гебелейзиса. Не хочешь меня защищать – как хочешь. Позови Диэгиса. Он охотник, он злой. Сумеет прогнать тучи.

Диэгис дома на лежанке. На дудке наигрывает.

– Диэгис, иди спасать Золту.

– Что, медведь на дворе?

– Нет, Гебелейзис.

– Дождь скоро кончится – зачем тратить стрелы? А эта Золта лохматая и ехидная, одна честь – что выросла долговязой. Не верь ей, братец, она над нами смеётся.

Пошёл Скопасис опять под дождь. Стоит и мокнет, как вот этот ясень, которому всё равно деваться некуда. Не может ведь он вырвать из земли корни и убежать?

– Золта, Диэгис жалеет стрелы.

– Всё, поняла я, Скопасис. Отойди от нашей ограды. Не заслоняй мне свет.

А какой же он ей свет заслоняет? Сквозь капли сеется желтоватый сумрак. Нет никакого солнца.

– Не спорь со мной. Если бы были и солнце, и звёзды, и луна в придачу, ты бы всё сразу заслонил своими плечищами. И кто тебя такого уродил? Сиди лучше дома. Ох уж вы и братья! Один другого стоите.

***

И что эта Золта придирается к братьям? Почему ни над кем другим не насмешничает? И ведь диво – если бы только над одним, а то над двумя. Видит перед собой одного – тотчас зовёт другого; с одним ей весело, да не так весело, как с обоими. Спросили бы братья "Почему ты, Золта, над другими не насмешничаешь?" Не спросят. Не хотят услышать то, что и без того знают:

– Вы одни для Золты едины и единственны.

Рядом росли. Привыкли видеть братья Золту, а Золта – двух братьев, через ограду, которая вся в дырах, всё равно что и нет ограды. Перепрыгнув её, пошла бы к вам в сёстры. Испечь хлеб, зашить рубахи – тому и другому; разве два брата делят сестру? Вот и вы бы не делились. А женой – нельзя: хоть и на общий двор, надо к одному идти. Да разве можно томиться по двоим сразу? Вроде нельзя. А как выбрать? В каждом из двоих для неё пригоже то, чего нет в другом. С Диэгисом хорошо петь песни и перебрасываться кислящими и свежими, как первые ягоды, словами. А со Скопасисом хорошо молчать. Даже дразнит она его, может быть, лишь затем, чтобы послушать его уютное звериное сопение…

Вот чудно: вроде кажется, что их двое, а призадумаешься – один. Разделить братьев – словно рассечь надвое живого человека: будет ли жив после такого? Да если и разделила бы, девичье сердце – не хлеб, пополам не разрежешь…

– Отец, отгороди наш дом дубовым забором.

– Дочь, от войны не спасёшься забором.

Какая война?

***

Утром явился всадник. Сонное красное круглое солнце у него под стременем. Вой труб в его поводьях. Его белый конь задрал репицу хвоста, из-под хвоста посыпалась солома.

Кузнец вспомнит своё долго не употреблённое ремесло и скуёт мечи. Косы женщин больше не покажутся из-под платков, потому что некому будет видеть, русые они или уже белые. И некому будет побить тех сыновей, которые слишком сильны, чтобы повиноваться, но не довольно умны, чтобы слушаться.

О войне давно не слышало укрытое горами селение. Но помнили, что они даки. Провожая, отглотнули побольше лета. Радоваться зиме – наш обычай.

Есть уже и вдовы. Вот у этой женщины, матери двух сыновей, муж пошёл в лес за дровами, и его придавило упавшим деревом. Нечего сказать, умудрился: во время войны погибнуть не от меча, не от копья, а так смешно – мирной смертью!

Кто знает, сколько лет пройдёт, прежде чем перестанет смешить мирная смерть?

В бедную сыновьями семью, где не так давно потеряли отца, тоже заглянули царские вербовщики. Один из этих крестьянских парней – ну и силён! Жаль, придурковат. То ли глухой, то ли немой. Легче медведя из леса научить повиноваться командам, чем эту орясину. Куда такого на войну!

– Эй ты, как тебя звать, Скопасис? Мы тебя, Скопасис, не берём, ты Дакии и здесь понадобишься. Стереги своё селение, неотлучно стереги, понял? Защищай его, если придут ромеа.

Зато второй – Диэгис – меткий лучник. На коне сидит, как влитой. Знает все песни. Он пойдет сражаться в царском войске.

– Не горюй, Скопасис! Ты у нас человек основательный, тебе ли за ромеа гоняться! Пусть сами к тебе придут, ты их будешь брать своими лапищами и укладывать в поленницы.

Золтины губы снизу подняты к нему. Губы не смеются, но в дыхании вскипает смех. Скопасис никогда не смеется. А вот Золта и Диэгис – оба скоры на смех. Отчего же на празднике провожанья воинов расселись на одной лавке по двум разным концам стола? Надо бы их помирить перед тем, как уйдёт Диэгис, а не то всю войну, пока не вернётся, так и будут хранить эту ненужную обиду. Да ведь у Скопасиса ум не быстрый: пока думал, как помирить, исчезла куда-то Золта, а потом затерялся Диэгис. Беда…

Мужчин провожают как мужчин: вином и праздником. Меч ещё остёр в ножнах. Вино не кончилось, но ночь полна в плетёной бутылке, перейдя черёд луны.

На крыльцо вышел Скопасис вдохнуть кусок ночи. С крыльца услышал шёпот.

– Перестань. Не хочу слушать, как ты плачешь. Разве так провожают воина? А вдруг меня убьют, – что, вместо положенного смеха тоже будешь слёзы распускать? Как я после такого позора посмотрю в глаза Замолксису?

– Ты еще в мои глаза не нагляделся, а уже хочешь смотреть в глаза Замолксису? Да пусть он хоть даст тебе весь мир и небо, только губ таких, как мои, тебе больше не даст, груди моей в твои ладони уже не даст – прикоснись, я позволяю...

– Тише, тише. Ш-ш-ш. Чего тут не позволять? Молчи, сам прикоснусь, чтобы твоя гордость не пострадала.

Это Диэгис, ловкий охотник, пьёт Золтины ресницы, посягает на Золтино нёбо, упирается в Золтину землю.

Скопасис брату никогда не перечил. Всегда выгораживал, а бывало, подставлял плечи под наказание: он старший, он стерпит! Во всём и всегда был с ним един. Но тут – иное. Впервые – иное. Смутное, влажное, тайное. Вот взять хотя бы мужской отросток – он ведь у Скопасиса только его, Скопасисов, пусть даже и брат научил его делать так, чтобы он твердел. Даже брату Скопасис его не передоверит. Так и Золта – одна для Скопасиса во всём селении.

Не хочет Скопасис делиться с кем-то Золтой. Не ему – так никому! Растворил уже рот, чтобы загудеть, как бык. Но Диэгис – недаром мастер на слова:

– Брат, стой! Не зови никого. Видишь, я ухожу на войну. А ты остаёшься. Будет у тебя жизнь – будет и всё другое. А у меня, может, завтра не останется уже и жизни. Так не лишай меня её последнего глотка!

Стрелы и острия звёзд пронизывают несказанное тело Диэгиса, раньше срока растворяя его в бесплотие. Золта рядом змеится в луну бледными волосами.

– Брат, постереги нас. Чтобы не увидали.

Помялся Скопасис. Разинул ротище, потом закрыл. И медленно стащил с плеч потёртую, косматую медвежью шубу.

У пастуха медвежья шкура, снятая с убитой медведицы. На две горы хватит, чтобы укрыть от холода и от чужих глаз.

Чтобы звёзды не ослепли. А то нельзя этого видеть.

В старый хлев, где давно не было скота, проводил их Скопасис. Сам подстелил соломы. Сам, отвернувшись, сел у двери. Уши зажимал себе ручищами старательно – а всё слышал, слышал! Отголоски чужих поцелуев. Чужих обещаний. Чужого счастья…

Мир такой великий – что же некуда идти ему, человеку? Такая красота Скопасису засияла – что же ни капли от неё не отольётся в почерневший рот ему, жаждущему? За что родили его куда-то помимо жизни? Одно было бы утешение: бессловесно, волчьей безнадёжной мордой повыть в темноту. Да и того не осталось: услышат, прибегут…

Берегись волков!

Красный цвет пересилит любого волка. Красный цвет всех сильнее. Только увидишь, ползёт к тебе толстая змея – не говори "змея", не то увидишь много змей. Говори "рыба" – тогда мир станет, как река. Силы не нужно будет, она сама вырастет. Острие меча на нас. Кузница в нас. Что-то красное всю ночь зароняется.

Под утро их и нашли, когда Скопасис на страже задремал. Старшие в селении обступили их с суровыми лицами. К чему оправдания, когда руки сомкнуты на голых спинах, а сено увлажнено девичьей кровью? Кривоногий староста молча вышел прочь. Скопасис ворочал глазами, как провинившийся бык, искривил спину, как нелепое дерево. Диэгис с Золтой, не шевелясь, побледнели: ждали, что староста принесёт меч. Но староста принёс горсть пшеницы. Просыпал сквозь пальцы пшеницу на головы жениху и невесте, разжали объятия муж и жена.

Что же ей постелили не погребальный костёр?

Во время войны неразумно бить горшки.

***

Минули две больших недели и четыре малых. Вот Золта вместе с женщинами явилась к колодцу, перегибается через сруб. У вдовы зоркий глаз – проницает до пяток. Золта несёт себя, как кувшин, полный семян: не рассыпать бы и не разбить бы! В седло садится не схватывая сильными ногами конские бока, а поперек седла.

Следом за вдовой заметили все женщины селения. Ни одна не попрекнула.

– Сын мой, не мною рожденный, ты теперь тут хозяин, не смею тебе давать советы. Только об одном прошу: пусть Золта перейдет в наш дом, в дом нашего рода. Наше дерево спилим на колыбель.

И закрыла глаза вдова, потому что плакать имеет право молодая невестка в углу за дверью, но не мать двоих взрослых сыновей, из которых один – в царском войске.

А думали – сломают ограду...

***

Золта в доме – думали, будет проще. А стало труднее. Не невестка и не невеста. Сестра ли двух братьев или чья-то жена – не понять. Один из братьев далеко, другой – тут, рядом, но тоже словно в десяти днях пути.

– Скопасис, что ты всё молчишь? Даже дикие звери в лесах, бывает, не лишены дара слова.

Зачем ему слова – он разговаривает с Золтой делами. Принесет воды, чтобы ей лишний раз не перегибаться через сруб: а не то вдруг что-то зеленое из колодезной сырости позарится на ребенка? Застелит скатертью дубовый стол. Укроет Золту шерстяным одеялом. Золта подберёт ноги в узорчатых чулках. Станет говорить с ним. Он и рад.

– А вот послушай, Скопасис, отчего я беспокойна, какие сны стали мне приходить наяву. Наплывают, как облака, и ничего в этом облаке не видно, как в тумане.

Так видит Золта, словно она и не она.

Сны и пламя над смутной землей. Поле – нет, треск колосьев, корчащихся. Селение – нет, поперечная балка, обугленная. И туман, всё серо. Не найти даже своей руки, пальцев не сохранить, как глаз уходящего бога. Лука солнца не натянуть. Кто-то просит: "подай мне посох!" – а я не могу. Толпы, изорваны. Глаза их сжевала болезнь поражения, спрятался разум. Лица окостенели.

"Он убежал от них, слышали, костобок у них на службе, который казнил непокорных пленных."

"Он наказал мечом мою девочку, но я на него не в обиде. Зачем ей жизнь теперь? Да будет удачен его побег."

Детская рука, словно Золтина и не Золтина, кротко вложилась в старческую древесную длань.

"Пойдем, покажу тебе единственный случай, когда солдаты бывают милосердны."

На ворохе сена, у стены дощатой постройки, недостойной названия дома, тревожа писком, вились, переплетаясь хвостами, крысы – родня боли и пожарам. Солдаты ромеа крошками хлеба приучили их прибегать на зов, и они ходили на задних лапках, похожих, как и передние, на сморщенные руки, затаив глазки, щеря лукавые зубы.

И голоса кричат:

"Мы уйдём, мы уйдём!"

"Куда? Поля пустынны, дым над землёю – не рассветёт. А уйдёте, горы свои на кого вы оставите?"

" В них и уйдём, в них и уйдём!"

В руках Скопасиса хватит силы на то, чтобы унести поваленное дерево. А вот удержать голову, отяжелённую мыслями – они слабы.

– А еще я видела Диэгиса. Не таким, каким его провожали, а вот как в песне поётся: его копьё криво вонзилось в землю, его сабля зазубрилась о камень, его чёрный шлем в зарослях осоки, его светлые волосы полощутся по воде. А в правой глазнице у него осколок прямого меча...

– ААААААААААААА!

– Что ты так страшно заревел, Скопасис?

Ты не поймешь, Золта. Он мой брат, а не твой. Сама любила нас двоих, будто одного. Сама рассекла, разделила надвое. Полчеловека сражается где-то там с ромеа, полчеловека в селении. А если одна половина мертва – на что нужна другая?

– Что ты? Не надо, не реви. Кто верит снам? Может быть, это неправда. И Замолксис от нас не ушел. А ушел, так обратно придет. Не бросит нас.

Золта, прости Скопасиса. Такой уж он уродился кривой. Слов ему при рождении мало досталось. И хотел бы тебя утешить – да не утешит, только растревожит.

***

Но, кажется, воистину знамения нехороши. Зайцы и лисицы побежали из нор, белки и совы из дупел. Старый жрец спустился с вершины Когеону. Говорит, Замолксис больше не хочет его служения в храме. Отправляет повествовать людям и наставлять их. Толковать знаки скрытого.

– Не Золта стала пророчицей, это дитя в ней пророчит. Вещие сны нерождённого наплывают на её лоб, даже когда она не спит. Берегите её, чтобы не скинула: если ребенок родится и дорастёт до семи лет, мудрее его не сыщется по всем царствам. Он возвратит нам Великую Дакию. При нём вода вернется в русла, а огонь в очаги.

Старый жрец, царского рода, попросил вырезать себе дорожную палку из берёзы. Куда отправился – никому не сказал. Должно быть, шапкой носить воду и выливать в опустошенные русла, ладонями подбирать языки пламени и возвращать в очаги. Где он теперь – кто скажет? Только здесь его более нет. Темно в сердцевине зимы, под соломенными крышами.

***

Снова весна – но дакийская ли? Здесь не знают. Не до того. За зиму подъели все запасы. Снег стаял, трава поднялась, белые тучки просятся на синие луга, а овцы – на зеленые. Пастушество – дело святое. Да и как прожить без шерсти и овечьего сыра? Иди, Скопасис.

– Как мне идти? А если враг нападёт?

– Какой ещё враг? Было ли когда-то в нашем селении видано врага? Голод нападёт на нас, если не пойдёшь, наше солнышко.

– А как без меня Золта?

– Иди, иди, Скопасис. Для Золты подступает такой срок, когда не мужчина в доме ей нужен, а помощь старых женщин.

Скоро в дом вдовы принесут родильный камень – общий для женщин рода. Золта присядет на корточки, станет тужиться, упираясь о камень. Разнесётся над крышами писклявый крик. Всё селение соберётся: принесёт подарки роженице, по обычаю поплачет о том, что вот ещё один новый человек пришёл взвалить на спину тяготы нашей земной жизни. Скопасис мог бы помочь не хуже старух: ведь он обвык принимать роды у овец, а после этого достать на белый свет маленького голого человечка – не такое уж трудное дело. Но если в этом деле без него справятся, ничего: ему ещё немало придётся потрудиться, пока вырастет мальчик!

Ох, овцы, овечки, ягнята с нежными носами, лучше было бы сразу переломать ваши ноги, перервать блеющие шеи, тёплые вы мои! Чтобы не падал снег из пепла на душу, которая от вины стала тяжёлой, как шерсть от воды…

Горы – они высокие. С высоты не видно, что изменяется там, внизу, в жизни, которая становится смертью…

Скопасис гнал отару вниз. По дороге воображал себе мальчика, которому вот-вот окажется за отца. Но ведь если родится ребёнок таким мудрецом, что к семи годам по всем царствам не будет его умнее – не станет ли ему обидно, что достался ему глупый отец? Нет, непременно надо, чтоб отпустили с войны Диэгиса – из двух отцов он, как-никак, посмекалистее… Крепко беспокоился об этом Скопасис – оттого и не сразу сообразил: куда это он забрёл? Как будто бы двигался знакомой дорогой – а завела она его в невиданное, чужое место. Балки от крыш на столбах колыхались над сожженными почти дотла – показалось, длинными связками хвороста… Но разве у связок хвороста может проступать белизна костей? Под слоем горелого смрада то там, то сям просверкивало железо кривых сабель – даже в смерти селение лежало не вовсе бесславно.

Хорошая смерть. Сразу и погребальный костёр приготовлен. Разит обгорелым мясом – тоже Замолксису не противно… Скопасис рычит, как волк, от кого он отары овец привык охранять. И сам от себя не слышит этого звериного рычания. Колотит себе кулаками в голову – и не чувствует боли.

Зачем он нарушил слово? Зачем он нарушил слово? Зачем он нарушил слово? Было ему поручено защищать селение, а он не защитил! Было дано сокровище, а он не уберёг…

Золту Скопасис нашел в стороне от гари. В хорошем месте она лежала, среди цветов, как живая, только зелень травы переползала на щеку. Если бы Золта рожала – Скопасис не постыдился бы ей помочь: жизнь – да разве это стыдно? А вот что с ней сделали мужчины ромеа, того застыдился. Заметил вывороченную кровавую щель, точно женское скрытное место продлили до самого того угла, где рёбра смыкаются – и отшатнулся глазами. Ниже груди взора больше не переводил. Смотрел в лицо, ясное, как вода, до того, что отпить желается. Что-то жгло его: нет, не искры затухшего пожара – его собственные слёзы.

– Золта к Замолксису идти не хотела! Хотела родить ребёнка для всей Великой Дакии! Видно, Замолксису не нужны наши дети, ему любезно только мёртвое. Так забирай себе падаль, завистливый Замолксис, а мы себе живое возьмём!

Не последует Скопасис обычаю. Не станет вершить погребальных обрядов. Не хочет смеяться, не хочет, чтобы душа Золтина улетела навсегда с земли.

Начиная с этой смерти, рассорились даки с огнём. Больше не станут сжигать усопших на кострищах. Сейчас не зима! Не время для горения дров в печи. Ждём весны, вы понимаете, ждём весны! Выкапывайте чёрные благодатные ямы. Сажайте обугленное, пострадавшее, разделённое на части! Оно прорастёт…

Лопаты в селении целой не осталось: у всех обуглились черенки. Чтобы ископать ложе, Скопасис отрастил длинные твёрдые медвежьи когти. Уложил, укрыл как следует, подоткнул заботливо могилу со всех сторон.

– Ты вырастешь, Золта! Дождик на тебя польёт, и ты из-под земли вырастешь.

А укрыв землей, бросил всё, оставил даже овец, и пошёл на запад. Всё шёл и шёл, переступая ручьи, перепрыгивая с камня на камень, пока не открылся ему с крутизны лагерь ромеа. Над лагерем летал хохот. Дым от жареного мяса. Чужие каркающие слова. Скопасис продолжал спускаться. И только теперь задумался: а что же ему делать дальше?

А что сделали с Золтой? Что сделали с его селением? Резать их за это! Резать, чтоб добиться предсмертного визга! Правда, нет у него ни меча, ни ножа. Но это не беда: легко подстеречь одного из ромеа, когда отойдёт за нуждой от своих подальше, напасть, отобрать меч – и держись! А если не подстережёт – отрастит волчьи зубы и станет кусать, кромсать, рвать, как блеющую отару! Рот наполнился слюной со вкусом крови.

И одолела тошнота. Как же просто ему было с овцами! Как же тошно ему от людей, кому по вкусу кровь! Вражья кровь или чья-то другая – от неё тошнит. Золтин предсмертный крик или чей-то другой – от него внутри болит. Своей болью по Золте Скопасис всех растерзал бы! А тело не позволяет, собственной силе противится.

Такой уж он, Скопасис, уродился кривой. Нет у него волчьей морды. Он никогда не резал визжащую скотину. И даже не знает, чему смеются люди, когда кажется, что им смешно… От бесплодного старания походить на других, которые режут людей и скотину, голова стала лёгкой и слабой, а сердце – сладким, как сон. Подумал: "Отчего бы не прилечь ненадолго?" И завалился на бок. Снег посреди весны полетел на его открытые глаза.

Ромеа, заметив, подошли к нему. Столпились вокруг, и кто-то сказал: "он умер". Трогали руки и мышцы груди, удивлялись широте плеч и сожалели, что такая сила погибла понапрасну. Император любит крепких воинов! Он померялся бы силой в честной борьбе с этим даком. Назначил бы ему хорошее жалованье, дал бы дослужиться до высоких чинов… Эх, жаль, что не сбылось!

Но подступала ночь. И Скопасиса наскоро зарыли. На закате погребли его.

А он спал. Он слышал, как говорили над ним ромеа на своем языке, который он откуда-то теперь понимал, и как несли куда-то на руках, и как укладывали, но не просыпался. Его закрутило в нескончаемом омуте. На дне омута Скопасису кто-то приснился. А кто – непонятно, но улыбнулся, как мать – его первая забытая мать, что помахала ему вышитым полотенцем из-за реки. И в тот же миг Скопасис пробудился с радостным смехом: он не умер! Мир просторен, широк и полон. Темнота светла. И по всему телу, от корней волос до ногтей на ногах, постукивает бодрый голод.

Засмеялся Скопасис от того, что понял: кровь ему более не противна…

Раскутался сам из земли и вышел искать себе пищи. Четверых ему хватило. Прочих не высасывал: просто выкручивал, ломал и рвал на части. Бросив их тела и головы в кучу, – некогда ему, пусть разбирают сами, кому какие – твёрдыми ногами прошел по лагерю, через казармы, одеревеневшие от новой преждевременной зимы.

Туда, где на востоке, откинув земляное одеяло, расчёсывая косы длинным костяным гребнем пальцев, как луна восходила Золта.

twitter.com facebook.com vkontakte.ru ya.ru myspace.com digg.com blogger.com liveinternet.ru livejournal.ru memori.ru google.com del.icio.us
Оставьте комментарий!

Комментарий будет опубликован после проверки

Имя и сайт используются только при регистрации

(обязательно)