ПОЛУНОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Как возвратился государь наш Влад...

Как возвратился государь наш Влад...

В декабре горы насквозь выстужены, до железной гулкости, до хрупкости чугуна. Заснеженные вершины Карпат, снежные проплешины среди леса, а вообще-то мало снега. Выпал бы снег, не было бы так холодно, или это холод мешает выпасть снегу?

Зима охлаждает в не-мёртвых голод по крови, заманивает в своё бесстрастие. Боярин Ипате, обкрутившись всевозможнейшей одёжей, засел в тёплом углу дозорной башни и таращится на небо, выискивая среди крупнозвёздной россыпи Большой и Малый Воз. Изабелла, вялая, как зимняя муха, то и дело зависает в воздухе, колеблемая ветром из щелей. Зато бывшие гэбэшники преисполнены энергии: в стеклянном декабрьском воздухе они чуют запах политической катастрофы.

– Волнения в Трансильвании, – теребят они боярина. – Все говорят...

– Отстаньте! Кто такие ваши все, что мне из-за них помёрзнуть спокойно не даёте? – бурчит Ипате.

Те по старой выучке называют имена румынских и венгерских диссидентов, радиопрограммы – источники подпольной информации, и пока всё перечисляют, боярин выныривает из зимней дрёмы.

– Трансильвания, – бормочет он. – Договор…

– Так а мы тебе о чём битый час толкуем, боярин! Не сегодня-завтра Чаушеску введёт войска в Трансильванию...

– А это значит, – воздевает палец Первый гэбэшник, – что будет нарушен пункт третий параграф второй нашего мирного соглашения.

– Не худо бы, – пораскинув умом, откликается Ипате.

– Боярин, давай его опередим, – конспиративно шепчет Второй.

– Это как же? Чтобы мы слова не сдержали?

– А ты подумай, боярин, мало ли раз Чаушеску обещал, а слова не сдерживал? Сулил тране богатство на нефтяной промышленности – понастроили нефтяных вышек, а богатства как не было, так и нет. Или, опять же, клялся, что устроит всем румынам жизнь на уровне мировых стандартов, а устроил только себе да своей семейке. Или, в конце-то концов, гарантировал безопасность сотрудникам госбезопасности, а нас... можно сказать, на боевом посту... Так поведёшь не-мёртвых, боярин?

– Не поведу и вас не пущу.

– Ипатушка, – улещают они его, – вспомни, что шеф нам завещал охранять Буковину и Трансильванию от всяких Новой Власти посягательств. Шеф у нас молодец, герой! А зама по себе оставил – размазню. Что, так и будем сидеть и ждать, пока танки поползут по священной земле Страны-За-Лесами?

– Государь наш лжи не терпит. Верны и не-мёртвые слову государеву.

Боярин среди не-мёртвых – законная власть. Положено его слушаться.

Спровадив их, Ипате вздыхает. Спускается этажом ниже. Отыскивает на заросшем пылью столе стопку плотной бумаги с водяными знаками. И, плюнув в пересохшую чернильницу и выдернув перо из хвоста пролетавшей мимо совы, садится писать письмо.

"Я, недостойный логофэт, у ног великого светлого Князя, что милостью своей хранит Державу не-мёртвых, колени преклоняю..."

Ах, чтоб тебя! Разочарованно Ипате смотрит на образовавшееся уже под его пером начало письма, которое придётся, видно, разорвать. Как же это он – самому государю! – будто ровне, дерзнул писать по-румынски? Подобает ведь по-славянски…

А, ладно уж! Ну её, эту придворную учтивость! И он сам уже давненько перестал быть думным логофэтом, и государь – в чужой стране…

"...Здравствуй, Государь наш Влад. Нижайше доношу Тебе, что с Новой Властью надо что-то скорее обдумывать..."

Не успел дойти до середины письма, гэбэшники и тут его нашли!

– Ты что это, боярин? Ты хорошо себя чувствуешь? С какой печали пишешь по-русски?

– Не по-русски, а нашими исконными старыми буквами, которые вы, неучи, променяли на латиницу, потому что ею ваш Маркс писал.

– О-о, я с ним спячу! Да у тебя такое письмо ни одна почта не примет. Подумают – шифр. Дай хоть адрес на конверте напишу!

– Попрошу, коли понадобишься, - отрезает Ипате.

Как же. Попадись им письмо в руки, они такого присочинят...

И, разорвав бумагу, боярин отказывается от своей идеи.

А друзья-гэбэшники всё не уймутся. Обсуждают, какова кровь у президента – сладкая она или ядовитая. И слово "кровь", грубое для упырей, не сморгнув употребляют! Изабелла, заслышав непристойность, поблёскивает зубками. Чаушеску-то старый, плешивый, как чёрт некрасивый, сынок его Нику хоть и моложе, да вряд ли краше, но почему бы не найтись у верхушки новой власти такому молодцу, чтоб Изабелле по вкусу пришёлся?

Нельзя – договор.

В Бухаресте родственники кладут на могилы гвоздички, завёрнутые в целлофан, на холоду ставший чем-то средним между папиросной бумагой и листовым железом. Сквозь гробовые крышки вместе с испарениями этих чахлых цветов в ноздри просачивается аромат тревожащих и гулких новостей. Что стало причиной тектонических сдвигов политической почвы? Избыток или недостаток привычных заклинательных агитаций по телевидению? Нехватка крупы в магазинах? Отключения электричества и воды? Не так уж это важно для не-мёртвых, прикованных к земле волей государя. Им всего-то и важно – шевельнуть пальцем. Это удаётся. Поперебирать край истлевшей одежды. Нет ничего проще. Кожа видит мрак. Глаза видят свет – рубиновый тёплый свет от живых, полнокровных тел. О, встать бы им! Встать бы!

Нельзя – договор.

Так сильны были сгустки этой новой общей души, которая стягивалась – буквально из ничего, из воздуха, из обрывков упований и страхов – над Бухарестом, что они вернули Чаушеску из Ирана, где необходимо было отвесить очередной дружественный визит. В самолёте его затошнило – должно быть, от утомления. В ушах лопаются пузырьки. Ноет правое колено: суставы беспокоят. Ох-хо-хо, жизнь – как ботинки: в молодости жмёт, а как только разносил по ноге – глядишь, пора и на помойку…

- Товарищ президент, рабочие угрожают взорвать заводы, если вы не уйдёте в отставку…

Заводы? Какие заводы? Разве тут дело в бастующих рабочих? Повысить им зарплату? Не-ет: такое не смирить подачками. Он-то знает, в чём тут дело. Он ждал этого… Давно, давно ждал. Как только услышал, что волнения начались с Трансильвании – понял, что это оно и есть. То, что застыло внутри оглашенным зажмуренным ужасом двадцатилетней давности. То самое, чем грозил ему…

Произнести – хоть мысленно – это имя. Дракула.

Он-то надеялся, что имя изгнано. Вместе с тем, кто его носит. Что заменило его – более безопасное: Цепеш. Цепеш канонизирован в учебниках. А Дракула пусть потешает капиталистов на Западе. Пока дела обстоят так, можно спокойно осуществлять полезные преобразования.

Всё правильно… Но куда девать Трансильванию? Где Карпаты первозданно-дики, где каждый дуб стоит собором, а каждый замок, пусть даже обращённый в памятник архитектуры или вовсе запущенный, принадлежит не социалистическому настоящему, а временам славным и мрачным, которые не приручить никакими воззваниями к героическому прошлому. Хоть гладь его, прошлое, по шёрстке, хоть изничтожай – оно не изменит свой характер. Оно по-прежнему посылает в настоящее свои флюиды. Свои испарения. Свои бактерии… Он не помнит, когда привязалась к нему изнурительная боязнь заразы: потребность постоянно мыть руки, соскребая до боли кожу, потребность, чтобы нательное и постельное бельё были стерильно чисты. Но точно знает, с чем это связано. Вечный страх, что вот это, чем страдают вампиры, можно подцепить бытовым путём, точно сифилис или грибок. А если подцепить, придётся подчиняться Дракуле…

Дракула? Где он сейчас, Дракула? А Чаушеску – в Румынии. И Румыния обожает своего президента. Отдельные нездоровые всплески в Трансильвании ничего не меняют. Их легко подавить, опираясь на поддержку народа. Организовать митинг. На митинге люди, как всегда, выкажут своё одобрение, а в нём – сила!

Таково помысля, издал Николае Чаушеску декрет о введении военного положения в Стране-За-Лесами двадцатого декабря тысяча девятьсот восемьдесят девятого года…

Едва свечерелось, а в замке уж все на ногах. Не до сна им. Всех не-мёртвых от северной оконечности Румынии до столицы колеблет одна волна.

– Ага, боярин, не отвертишься! Разорвали договор живые, так веди нас, раз ты у нас за старшего!

– Мечом препояшься, боярин!

– В набатную башню, боярин!

Делать нечего, примет честь боярин. Вот ведь напасть свалилась! Ну, да в бой он их худо-бедно повести сумеет, а из боя они сами как-нибудь выйдут… Правда, меч Дракулы тяжёл для Ипате. Взамен меча нацепил он шпагу старую, ржавью крапленую, французской поры: при каком ни на есть, а всё же при оружии. Взбирается боярин по винтовой лесенке в ту башню, откуда государь наш Влад договор возвестил. Давненько бывать здесь никому не случалось: иная ступенька покосилась, а другая и вовсе прогнила.

– Ну и лестницы у нас, чтоб им пусто было! – облегчает душу боярин, как только замаячили перед ним башенные перекрытия.

– Да! Тут тебе не Англия, лифтов нету, Ипате!

Ахнул Ипате, поскользнулся и чуть было не отправился заново ступеньки считать, только уж лбом, – но его подхватили, удержали и на ноги поставили.

– Ну, здравствуй, Ипате!

– Здравствуй и ты, государь! Вовремя ты подоспел.

Безоружный, не в чёрном плаще, а в пиджаке, рванув воротничок, чтобы не теснил горло, – Дракула в вышине, а внизу – вся его Румыния, ночная Румыния, тьмами упырей. Вознесён над ними, держит речь государь к своему народу.

– Дети мои, храбрые мои ратники! Отныне между нами и живыми договора нет!

Рады не-мёртвые. От бесшумного того ликования всплеснули деревья голыми ветвями, полный месяц качнулся в небе, надгробные камни в песок рассыпались.

– Готовы накинуться на всех без разбора? Здесь я вас осажу. Двадцать лет назад – что, не могли мы разве победить? Так чего же ради я тогда отступил? Ради родины, ради Румынии, чтобы не повредить ей. И теперь, когда станем победителями, не будем ей вредить! Румыния и так наша – какой же глупец уничтожает своё достояние? Знайте: не на всех живых мы идём войной, а на Николае из рода поганых чаушей и его Новую Власть! Есть и среди живых те, что не меньше нашего хотят справедливости. Мы с такими рука об руку станем биться. Кровь у них в жилах для нас не кровь!

Кому-то из упырей, может статься, и не по нраву пришлось такое условие, да ведь не перечить же государю!

– Дело будет нелёгкое, работы всем достанет. Боярин!

– Здесь я, государь!

– Бери с собой третью часть воинов и, не мешкая, на подмогу в Трансильванию.

– Слушаюсь, государь! Прикажи мне только баб не брать, чтобы они ко мне в отряд не лезли.

– Женщинам тоже не придётся ручки сложа посиживать. Изабелла! Поведёшь их в толпу, агитировать против Новой Власти. Если мне не отказывает память, агитировать – это у тебя отлично получается.

– Ура! Есть, мой генерал!

– А вы, двое новеньких… Ну как, научили вас чему-то эти двадцать лет?

– Так точно, государь, научили!

– Поглядим, поглядим… Вы разделите между собою тех, кто не вошёл в отряд боярина, и ждите моей команды. Вам я поручаю ваших бывших товарищей из госбезопасности. Как, управитесь?

– Рады стараться, государь!

– То-то! Всё ли вы поняли? Хорошо. Готовьтесь к битве, дети мои.

Притихло всё. Гладь над омутом.

Ошеломлённая, прилепилась к обитой, поросшей мхом стене белая золотоволосая тень, о которой совсем позабыли за мужскими делами.

"Долог путь, и лошади наши устали."

"Погоди, моя Илушка, вечером отдохнём в Крепости-На-Арджеше."

"Чёрная твоя Валахия. Солнце в ней безжалостно, люди неприветливы."

"Это моя страна, Илушка. Любишь меня – люби и её."

"Влад, милый, зачем эти колья вдоль дороги вкопаны? Страшно мне…"

"Елена, я твой муж и господин. Прав ли я, казня или милуя, судить не тебе, а одному только Господу Богу."

Широкая ладонь прикоснулась к её лбу, приголубила:

– Пойдём со мной, Дженни. Времени у меня в запасе целый час, и весь этот час достанется нам. Покажу тебе наши горы, ты ведь их не разглядела. Эта земля теперь твоя.

Полный месяц обложен морозным венцом. Седые, лохматые, в разломах, Карпаты. Дракула проводит узкой тропой свою молодую жену, под локоток поддерживает, с каждым камешком её знакомит.

– Таковы наши горы. Нет в Румынии наречия, что не звучало бы здесь. А реки, что берут истоки на склонах Карпат, устремляются на все четыре стороны света: Прут и Сирет текут на восток, Муреш и Тиса – те на запад, Тису венгры чтят, Олт поит водой юг, малый Солеш бежит на север… Ну что ты, Дженни? О чём загрустила?

- Влад, что происходит? Ты же мне обещал, что больше никогда!

- Да, обещал! Я честно хочу измениться! Но сейчас речь не обо мне. Ты что думаешь, я собрался мстить за своё изгнание? Да простил бы я это новой власти! Простил бы и то, как у нас мозги вытекали через уши от инфразвука – ладно уж, то была война! Но как мне простить новой власти мою Румынию? Пока мы с тобой пробирались через всю страну, ты же видела, что с ней сотворили. Города во тьме. Деревни стоят безлюдные. Кругом сплошной раззор.

Белая тень закрыла лицо руками.

- Народ на моей земле обитает терпеливый. Уж я-то знаю: сам приучал его к терпению и покорности властям. Если даже он восстал – значит, довели. Но без не-мёртвых ему не справиться! У новой власти – и танки, и вертолёты, и автоматы, а у простых людей – ничего, кроме голых рук. Что ж мне, и пальцем не шевельнуть, когда вокруг такое творится? Если бы я даже не был государем – разве мог бы остаться в стороне?

Склонил он перед ней свою крупную, страшную, великую голову:

- Благослови меня. В последний раз иду на кровь. А дальше, как и обещал, исправлюсь. Все силы приложу, чтобы и Дракулу, и не-мёртвых поминали не со страхом, а с благодарностью.

Ну что тут делать?

- Иди, Влад. Если так нужно, иди. Я же у вас тут пока ничего не знаю… Я желаю тебе победы. Но только если победишь, веди себя хорошо с теми, кого победил.Я тебя очень прошу. Хотя бы ради меня. И ещё… будь осторожен!

– Дженни! – Дракулу разобрал смех. – Ты, может быть, позабыла, кто мы? Нас пулей не возьмёшь! Чтобы убить не-мёртвого, надо отрубить ему голову и набить ему рот чесноком: а в такой заварушке, как сейчас, кто станет с этим возиться?

– Всё равно. Я вот сегодня ушиблась, когда прыгала с поезда…

– Ушиблась? Где? Что же ты не сказала?

– Рука. Немножко, уже совсем не больно…

– То-то я заметил, когда ты летела, то правое крыло щадила… Да, натер-пелась ты из-за меня, ещё и руку ушибла. Дай поглажу, подую…

– Поцелуй, Влад.

Оба ледяные, да верно, вместе им теплее… Зимняя луна над ними оттаивает, обретая волнующую весеннюю плоть.

В Бухаресте идущий поздно вечером по улицам студент растягивает на шее шарф: надо же, как потеплело! Завтра митинг. В учебной части института раздали плакаты с лицом президента. У всей их группы – его группы, а не студенческой – есть такие плакаты. Раду (с вечным Радовским смехом, подходящим для озвучивания заграничных комедий) предложил дорисовать на них усы или рога, но он возразил. Разрисовывать плакаты – глупо и по-детски. Завтра дело будет серьёзное.

Это все понимают. Даже она, такая хрупкая и красивая. И очень, очень идеологически правильная.

– Сумасшедший, во что ты лезешь? Тебе ведь осталось доучиться всего-навсего год! А потом можно уже готовиться ко вступлению в партию. А когда ты будешь в партии, то сможешь исправлять недостатки общества, как же ты не понимаешь?

– Вероника, а ты – вообще-то – понимаешь? Что мы – нация, забытая историей? Закрылись от истории, обезопасились, заколотили входы и выходы. Безнадёжно. Глухо. Такая безнадёжность, изо дня в день. Заранее расписано вперёд на запланированные для тебя сверху решениями партии и правительства семьдесят лет жизни, к чему следует стремиться, а к чему никак не положено, что можно читать и слушать, а что никак не дозволяется. О том, что следует говорить, я уже молчу. Всё, что вы скажете, сделаете или подумаете, может быть использовано против вас. Из радиоточки – сплошные гимны. На демонстрацию по красным числам. Всё остальное – криминал. Вешаться каждый день – мыла не хватит. Тебе в самом деле хочется, чтобы вот так – вечно?

Тогда она отняла от лица руки, блеснув простеньким колечком на указательном пальце, и аргументом своего молчания чуть не заставила его отменить намеченное. Но если бы он так поступил – разве смог бы потом изучать историю, которой намеревался посвятить всю жизнь? Бывают моменты, когда от истории уклоняться нельзя. Чем бы это тебе лично ни грозило.

Если уклонится он, это может сделать любой другой. Если любой другой, то и многие. А если многие – тогда всё сойдёт на тормозах. Как обычно: тем, кто подставился – отеческая трёпка, остальные делают вид, что не при чём. Что их всё устраивает, на дворе – золотая эпоха, километровые очереди предвещают наступление мирового коммунизма…

Значит – на митинг! С плакатами они решили так: когда выйдут на площадь, то разорвут их и поднимут бумажные лохмотья… Студент расстегнул "молнию" на куртке: ему жарко.

Что же творится с погодой? Ну и луна сегодня, что за луна… Так и не покидала она небосвода. После рассвета отодвинулась, но не ушла.

...............................................................................................................................................................

Площадь, затопленная демонстрантами; глухо гудит. Что это: недовольство или подготовка к выражению восторга? У президента снова ноет правое колено. На трибуне он вкладывает в добросовестно передающий микрофон слова о преступных элементах, о заговорщиках, инспирирующих беспорядки… Слова правильные, но всё утекает, словно вода в песок, и силы кончаются. На секунду он застывает. Существует особый страх высоты: не при взгляде вниз, а при взгляде вверх, от сознания, что над тобой эта толща бесконечного непроницаемого неба, пустая пропасть, куда можно падать и падать… Сейчас станет дурно! Лучше перевести взгляд на свой народ.

У народа – серые насупленные лица такого же невнятного выражения, как глухой нарастающий гул.

Поближе к трибуне, извиваясь, протиснулась девушка. Уставилась неотрывно. Голова свёрнута набок, на шее длинная запёкшаяся ссадина. Подмигнула – дразнит…

В небе солнце живых и упырье солнышко, придвинувшись теснее, слились в одно.

И день стал ночью. И день смешался с ночью. И не стало ни дня, ни ночи.

Кто упырь, что человек? Наравне бьются они. Не ждали отпора? Не на таких напали! В отряде у Первого – отборные головорезы: не только зубами действовать умеют, но и отбитым у противника оружием. Вместе со студентами строят баррикаду у здания центрального радио и телевидения. Это, конечно, не замки возводить, но тоже занятие подходящее. Охраняйте штаб восстания, ребята, но не лезьте на рожон: на тот свет всегда успеете. Уж мы – как-нибудь. Если грудь разнесёт, отлежишься, вправишь обратно сердце и опять на автоматную очередь, как против ветра. Добраться до горла, отхлебнуть наскоро – и дальше… Нашего вина нынче вдоволь.

Одна кровь смывает. Одна кровь дарует прощение.

Только Дженни, молодая жена государева, не хочет крови. Взяв бинты и кувшин с водой, уходит в гущу взбаламученных улиц. Кому рану перевязала, кого водой напоила, кому боль утишила. Да, ведь и правда, не-мёртвые не только убивать умеют! Умеют ведь и исцелять то, что никаким лекарствам не вылечить. Только как-то позабыли об этом даре…

Второй гэбэшник пробирался по заваленным картоном и залитым потёками масляной краски полуотстроенным лабиринтам дворца Чаушеску. "Идём к тебе, Николае, чуть-чуть подожди ещё… Примем с распростёртыми объятиями, наш родной…" Мимоходом задев строительные леса, которые обрушились, как скелет динозавра, попал в зал размером с ту площадь, откуда только что пришёл, – если не обширнее. Какое величие! Какие масштабы! На Второго накатил почти религиозный восторг. Вождь трудового румынского народа рисовался ему в радужном сиянии, как подарок под рождественской ёлкой.

"Скромнее надо быть, скромнее!" - одёрнул он себя. Если даже он первым доберётся до Кондукатора, да разве такая знатная добыча ему по зубам? Придётся сдать его боярину. Или, лучше, самому шефу…

Вихрь, обрушившийся откуда-то сверху, швырнул его на пол. Что это? Опять шефовы штучки в виде грозы или бури, как во время прошлой войны? Но нет! Сквозь перекладины и обрушившееся стекло крыши мелькнуло, удаляясь, набухшее металлоконструкциями брюхо вертолёта.

Все на площади задрали головы:

– Чаушеску улепётывает!

– Эх, уй-йдёт!

Студент знал, что дело будет серьёзное. Но войны он не ждал. А началась настоящая война! Странная война. Непонятно, кто против кого. Точнее, теоретически понятно, а практически – неразличимо. И с той, и с другой стороны полно людей в штатском. Думаешь, что встретил союзника, а на самом деле нарвался на врага…

Он выглядел совершенно обыкновенно. Светловолосый, в очках. Почему-то именно очки придавали ему такой безобидный вид. Они с Раду замахали ему руками, показывая, что здесь опасно. Но он продолжал идти. Взгляд за стёклами очков стал жёстким и круглым, как прицел, и всё стало понятно, но времени предотвратить не было, когда – полыхнуло, хлестнуло… Опрокинуло на асфальт. Прошагали – совсем рядом с глазами – ноги в рыжеватых ботинках сорок третьего, должно быть, размера. Каждая крупинка происходящего разрослась с целую вечность. Если повернуть голову, можно увидеть Раду, которому полыхнувшей автоматной очередью выхлестнуло лицо, и теперь не через что ему будет смеяться своим комедийным смехом… Нет, лучше – вверх глаза.

И сразу – пустота. И радость. И ужас. До неба – многокилометровый столб пустоты. Над трупами, над воплями, над танками взошло – небытие. Старое разрушилось, а новое ещё не настало… Не с этим ли чувством знавались величественные даки, ставившие смерть выше жизни? Не потому ли они смеялись перед смертью, что ценили небытие больше бытия?

Удивительная надо всем здешним ожесточением воспарила тишина… Рёв толпы не в силах её нарушить. От потери крови или от чего-то другого сладко кружит голову. Наверное, вот это, леденящее, в руках и ногах – это уже смерть. Но в такой миг умереть не страшно. Если история Румынии кончилась, то и историки ей больше не нужны.

Какое-то небесное создание над ним склоняется – полуангел, полумедсестра. Что она ему даёт отпить – яд? Или амброзию бессмертия?

Вертолёт рядом с облаками. Обхватывает его со всех сторон рокот пропеллера. Далеко внизу осталась орущая разгневанная толпа. Седые, до сих пор густые волосы президента, стоявшие дыбом, приулеглись.

А ведь это было страшно… По-настоящему страшно. Не то, что они так взбесились, а – неожиданность. Минуту назад – привычное ровное молчание, и вдруг – взрыв! Выплеск ярости! Вот это ранило больнее всего. Как больно разочаровываться в давно знакомом и близком, казалось, человеке.

Вот таким – знакомым и близким – виделся для него румынский народ. Со всеми достоинствами и недостатками. Простодушный, временами легкомысленный. Тянущийся к европейской культуре, но византийско-турецким наследием прикованный к востоку… Разве из личного честолюбия президент окружал себя роскошью, возводил дворцы, неуютные для проживания? Просто насмотрелся, став главой государства, на отношения народа и власти в разных странах. И понял: ровная вежливость, как в Англии и в Америке, для Румынии не подойдёт. Здесь уж так повелось: либо ненависть, либо – обожание. Для обожания он и создавал почву, ориентируясь на арабов и на северных корейцев. Неужели совершил ошибку?

И всё-таки - странно отдавать себе в этом отчёт! – Чаушеску давно не доводилось чувствовать себя лучше. Всё самое страшное, что могло случиться, уже случилось, а значит, дальше бояться нечего. Куда-то сгинула боязнь заразиться. Отступили заботы о неудачных детях и намёки организма на старческие хвори. Сбросив лет двадцать с расправленных плеч, он снова стал – освобождённый, настоящий, деятельный. Через час приземляться за границей. Предстоит масса хлопот, назначение важных встреч, волнения – но это и к лучшему, потому что позволит забыть, до какой степени он ошибался…

– Кондукатор, мы снижаемся.

– Что-о? Почему? Как? Горючее кончилось?

– Горючее есть. Сам не понимаю…

– Лететь! Под суд отдам! Лететь!

– Никак не возможно. Не дотянем. Надо садиться.

Из вертолёта – в малолитражный замызганный автомобиль, угрожая водителю пистолетом.

– Повезу… не стреляйте… трое детей…

Везёт отец троих детей, везёт по отличным прочным румынским дорогам того, чьим распоряжением эти дороги построены. Каким он видит своего – пока ещё – президента? Думает, наверное, что старик расползается ещё вживе. А у его жены лицо классной дамы, тиранящей учеников общественными науками. Она даже сейчас готова вцепиться мужу в волосы: тряпка, размазня! Сколько можно трястись в этой машине, когда лучше попросить убежища… вот хотя бы у этих, которые ремонтируют дорожное покрытие! Сразу видно, они не из негодяев-мятежников, они честные рабочие люди.

– Чаушеску? Президент Чаушеску?

– Я ваш президент! Я ваш Товарищ!

Рабочий неторопливо нагибается. Выбирает камень поувесистее…

Снова они едут.

– Какая чёрная неблагодарность! И чего им не хватало… Я ведь была им всем как мать! Как мать!

До чего же ты изменилась, Елена! Когда, за какое время? Напрасно ты это сделала. Осталась бы молодой и красивой, ничего дурного не случилось бы. И все бы по-прежнему любили чету Чаушеску… А так, единственный, кто тебя до сих пор любит – это твой постаревший, огрузневший, всё проигравший муж. Так нестерпимо любит и так жалеет за то, что ты так и не понимаешь, что происходит. А он и видит, и понимает, и ничего не в силах предотвратить…

- А куда мы подъезжаем? Что это за город?

– Тырговиште.

– Что-что? Какой город?

– Тырговиште.

– А вы не ошиблись?

– Да Тырговиште!

Древнейшая столица Румынской земли. Вот-вот из-за поворота покажутся крепостные стены.

Николае, как ты просчитался! Сносил, перекраивал на свой лад Бухарест, безвредную Новую Крепость, когда нужно было камня на камне не оставить от Тырговиште, этого судного града, этой заразы, этого рассадника, откуда по всей стране расползаются сорняки живучих кольев, остриями вниз, какие вбивали в сердца не-мёртвым, и остриями вверх – ожидающие… Живот скрутило. Тормози, водитель! Нет пользы куда-то ехать, стремиться за рубеж, как будто это спасёт. К чему откладывать неизбежное? Отец троих детей донесёт, конечно.

– У меня в машине Чаушеску. Арестуйте его.

. Декабрь, а тепло. На земле – ни крупинки снега.

Отчего же проняла дрожь Чаушеску? Отчего у конвойных мурашки по коже? Будто кто-то между ними, незрим, овеял их близким холодом…

Во Тырговиште княжий дворец. К заиндевелой стене дворца привалился кто-то одетый в чёрное, кровь по лицу. Может, он пьян. Может, он убит. А может, и нет никого: не разобрать в свинцовом дне. Солнце какое-то, вроде и вовсе не солнце. Вслух или про себя, живым голосом или потусторонним, напевает старинную песню, которую принято заводить на поминках, когда гости подгуляют и начинают расходиться по домам.

А луна уже не в полной силе, вот-вот уступит она дневному светилу.

Переполненные кровью, брызжущей с алых губ, крепко умаявшись, убирались восвояси не-мёртвые обитатели бухарестских кладбищ: будут дремать и они, и те, кого утянули они за собою, пока снова не призовёт их государь. Возвращались на Буковину четверо государевых приближённых, похваляясь своими подвигами; а что боярину ухо отстрелили, второму из бывших гэбэшников ногу переломило, когда баррикада рушилась, пустяки, до свадьбы заживёт.

А тем временем над Румынией потихоньку светало. Удалился в замок воевода наш Влад, уводя с собою жену. И прорезался в небо луч солнца.

И студент встал с окровавленного асфальта.

День такой ясный, с морозцем…

Потом студент торопился домой, думая о том, что мама и отчим, наверное, уже с ума сходят, и воображая, что ему предстоит, когда он заявится после трёхдневного отсутствия и вдобавок перевязанный, но ему пришлось задержаться. Какие-то корреспонденты, кажется, газеты "Таймс", непременно хотели взять у него интервью. Что произошло в Румынии за эти три дня? Что ожидает страну в будущем? Почему молодёжь выступила против Чаушеску? Были ещё и другие вопросы, и студент ответил на все, кроме самого последнего:

– Я не назову своего имени. Зачем? Нас было много, таких, как я. Мы свергли власть террористов и будем теперь жить.

Ну что ж, если он не представился, так мы его представим.

Его звали Мирча.

На страницу "Мунтеницы"

twitter.com facebook.com vkontakte.ru ya.ru myspace.com digg.com blogger.com liveinternet.ru livejournal.ru memori.ru google.com del.icio.us
Оставьте комментарий!

Комментарий будет опубликован после проверки

Имя и сайт используются только при регистрации

(обязательно)